…Летом 1973 года мы, студенты Ленинградской Академии художеств, выехали на практику в Новгород. Нам предстояло заниматься копированием знаменитых новгородских фресок.
Поселили нас километрах в шести от города, у самых стен старинного Юрьева монастыря. Место удивительно красивое - там, где Волхов впадает в Ильмень-озеро. У колхозника-пенсионера Кузьмича была оборудована своего рода база для студентов. В саду стоял то ли дом, то ли барак, то ли сарай, довольно большой, с застекленной террасой, очень удобный. Вдоль стен стояли раскладушки, над раскладушками сохли прикнопленные этюды. Получалась своего рода персональная мини-выставка.
Вокруг - яблоневый сад. Здесь мы иногда ставили "натуру" и писали. Так же стоял большой деревянный стол, вкопанный в землю, и две длинные лавки. За этим столом мы по вечерам засиживались иногда чуть ли не до рассвета. Вина, чая не пили. Просто болтали, в основном на возвышенные темы, в том числе и об искусстве. Курили.
Нас было восемь практикантов и двое педагогов. Все мужского пола. Это было хорошо - не надо было слишком следить за собой и не было лишних соблазнов. Нормальная форма одежды - "семейные" трусы в летнюю жару.
Вскоре после приезда к нам потянулись знакомиться местные. Это и главарь деревенской шпаны, решивший в порыве своеобразного меценатства взять нас под свою опеку и защиту. Имени его не помню.
Нанесли визиты и местный учитель-краевед, и бабушка, предложившая ежедневно покупать у неё парное молоко. Интересен был Леонтий Костур, работавший сторожем в заповеднике деревянного зодчества. Он являлся местной достопримечательностью, его даже показывали туристам. Огромный, бородатый, лохматый. Его по нескольку раз в день можно было видеть куда-то мчащегося на велосипеде, увешанном разного калибра этюдниками. Крохотная каморка Леонтия вся была завалена тысячами рисунков и пейзажей.
Где-то через неделю появился очередной гость. По нашим тогдашним меркам он был гораздо старше нас. На вид лет так сорок пять. Лицо покрыто густой рыжеватой бородой. Удивила его не по возрасту модная одежда. На голове небольшая вельветовая кепочка. Рубашка-батник в мелкую сине-фиолетовую клетку, приталенная, с металлическими кнопками-пуговицами. И главное - джинсовый костюм (настоящий "Левис"! Мы могли только мечтать о таком. Дорого и невозможно достать. Даже в Ленинграде). Небольшая сумка на ремне через плечо. Естественно, тоже очень модная. На заклёпках.
Но вся эта амуниция очень ладно, без всякого фатовства облегала стройную фигуру незнакомца. И если бы не маленький треугольник лица, свободный от растительности, он вполне бы мог сойти за нашего сверстника. Но его глаза как раз больше всего и удивили меня. На меня сразу напало ощущение, что я где-то уже видел этого человека.
Надо сказать, что мы довольно равнодушно отнеслись к появлению гостя. Трехлетнее пребывание в Ленинграде уже наложило отпечаток "столичности" на наши юные души. На лето мы выезжали в Крым, затем на Кавказ. И везде встречали подобных провинциальных интеллигентов, которые искали с нами контакта.
Единственным, кто сразу стал знакомиться с бородачом, был Валера Шарыгин. Он был гораздо старше нас, у него уже был достаточный жизненный опыт. Он горел в подводной лодке, сменил уже третий институт, давно был женат, обладал неимоверной физической силой, несмотря на свой небольшой рост. И его мудрый и опытный глаз сразу распознал в незнакомце личность незаурядную.
Гость прямо и без обиняков заявил, что он специально приехал из Новгорода познакомиться с нами, посмотреть работы и узнать "питерские" художественные новости. Затем Валера Шарыгин повёл его в наш барак показывать этюды. Пробыли они там довольно долго. Мы лениво грелись на предзакатном солнышке, уставшие после дня, проведенного в мрачных холодных полуподвалах церквей, прислушиваясь к голосам, доносившимся из нашей обители. Вернее голос был в основном Шарыгина. Он громко объявлял автора. Потом тишина. Потом снова голоса. Потом, спустя примерно час, они появились на пороге и незнакомец неожиданно спросил: "А кто здесь Якупов?"
Я вздрогнул и встал. Он отвел меня в сторонку. Внимательно посмотрел на меня:
- Вы из Казани?
Я ответил утвердительно.
- А фамилия Аникеенок вам ничего не говорит?
Говорю, что был такой художник в Казани, потом куда-то уехал…
- А вот я и есть Аникеенок. Живой и невредимый.
Надо же! Я вспомнил странного художника, которого видел всего несколько раз на выставкомах, да и то мельком. Помню лысоватого грустного человека и его яркие непонятные картины. Говорили, что он воевал, что мастерская у него в церкви и (что совсем уж позорно!) играл джаз на саксофоне в ресторане. На выставкомах он был своего рода козлом отпущения, его появления ждали с нетерпением. И когда он расставлял свои дикие по тем временам работы, начинался скандал. Ругали его как могли, обвиняя во всем, начиная с профессиональной безграмотности, кончая растленным влиянием буржуазного Запада. Художник терпеливо сносил обвинения; изредка его работы попадали на выставки, и он был этому очень рад. Потом он уехал из Казани. И ничего странного в том, что я его не узнал, не было. Я видел его раньше всего лишь три или четыре раза, в поношенном дешевом костюме, с обильной лысиной, без бороды. И вот исчезнувший Аникеенок, живой и невредимый, помолодевший, стоит рядом со мной. Разговорились. Для начала Аникеенок протянул руку и произнес: "Лёша". Так и в дальнейшем он для меня всегда был Лёшей, несмотря на значительную разницу в возрасте. Он прежде всего поинтересовался, как поживают казанские художники. Начал с моего отца, который четверть века возглавлял Союз художников Татарии. Лёша, не мудрствуя лукаво, сразу заявил, что он его не любил, но уважал. Я несколько растерялся от такого сочетания, но он меня "успокоил", назвав несколько наших художников, которых он и не любил, и абсолютно не уважал. Больше всего ему не нравилась в художниках "дремучесть" (его слово). Человек этой профессии может быть больше одарён, меньше одарён, но дураком быть не имеет права. С большой теплотой он вспоминал Рустема Кильдибекова и Анатолия Новицкого.
Поговорив, подошли к ребятам, среди которых уже изрядно нервничал Валера Шарыгин. Аникеенок предложил за знакомство "испить бальзаму", который тут же извлёк из своей небольшой сумки. Бальзамом оказались две бутылки девяностосемикопеечного "Алжирского", которым были в то время завалены все окрестные сельмаги. Ну, это акт был скорее дипломатический. Посидев с нами на лавочке, Лёша поблагодарил за приём и попрощался. Пригласил в свою мастерскую. На следующий день мы с Шарыгиным, ориентируясь по нарисованному на клочке бумаги плану, нанесли ответный визит. Мастерская находилась недалеко от Кремля (новгородского). В то время Алексей с женой работали над эскизами витражей для псковской телефонной междугородней станции. Симпатичная жена была явно моложе. К тому же оказалось, что она окончила наш институт. Училась в мастерской профессора Серебряного. Они рассказали, что они вообще являются жителями Пскова, но возможность получить мастерскую была только в Новогороде. И они живут сразу в двух городах, благо - рядом.
Посмотрели работы, приступили к чаепитию. Лёша достал саксофон. Он уже давно не играл ни в каком ансамбле, но инструмент время от времени в руки брал. Сыграл нам какую-то красивую балладу "a capella", сочиненную им самим. Сам я в то время уже изрядно "лабал на саксе" в известном ленинградском самодеятельном биг-бэнде под руководством А.Канунникова. Точка соприкосновения была налицо. Разговор перешел на джаз. Опять казанские воспоминания. Затем снова чай. Потом ещё какие-то эскизы. Пришли мы с Шарыгиным к себе далеко за полночь. Автобусы уже не ходили, пришлось шесть километров до Юрьева протопать пешком. Таким образом мы и познакомились. В дальнейшем Лёша часто наезжал в Ленинград. С Валерием Шарыгиным их связала большая "витражная" дружба. (Сейчас Валерий Васильевич является одним из ведущих монументалистов-витражистов Ленинграда. Увлечению этой сложнейшей техникой способствовал Аникеенок).
В 1976 году он приезжал почти ежемесячно. Через Шарыгина познакомился с профессором Александром Леонидовичем Королёвым. Это был великолепнейший рисовальщик, прекрасный педагог. О нём говорили, что он даже медведя сможет научить рисовать. Очень живой и доступный человек. Многие бывшие ученики, даже спустя много лет после окончания института, приезжали к нему со всех концов страны за советом, констультацией. Он никому не отказывал. Бросал все дела, сам брал карандаш, кисть. Правил эскизы, иногда всё переделывал заново. Таким подшефным стал и Аникеенок. В каждый свой приезд он рвался к Королёву, иногда сутками не вылезал из его мастерской.
В тот год мы были уже дипломниками. В огромном старинном двухъярусном (?) зале с дубовой лестницей отгородили холстовыми ширмами себе "мастерские". Темой моей дипломной работы была фреска "Тукай" для неосуществленного музея в селе Кырлай. Лёша часто приходил и подолгу смотрел на эту работу. Потом как-то признался, что она навевает воспоминания о Татарии, погружает в ностальгию. Опять вспомнили Казань.
В последний раз я его встретил в казанском трамвае весной 1977 года. Он возвращался с молодёжной выставки, где висели три моих работы. Одну из них он очень хвалил. (Эта работа, которая называется "Тихий городок", сейчас находится в частной коллекции в Иерусалиме). Я сказал, что если ему нравится, то я завтра же сниму картину с выставки и подарю ему. Но он так и не пришёл.
Дорогой Толя!
Недавно вернулся, наконец, домой из Ленинграда, где лежал в институте гематологии. Болел долго - с августа прошлого года. Но, Слава Богу, пока всё позади. Было много всего - до самых конечных почти состояний доходило. Но пока выбрался и чувствую себя за много лет довольно хорошо. /Тьфу, тьфу, тьфу - не сглазить/.
Более подробно писать пока не хочется - при случае расскажу…
Вообще - по поводу болезней нашему семейству не позавидуешь. Что касается всех других дел, то всё вроде бы вполне нормально. Единственно что плохо - мало приходится писать свои работы. Хотя, конечно, кое-что делается.
За эти годы мы с Элей сделали три больших витражных работы /в классической технике/. Попали в Зональную, "Сов. Россию" и "Мон. искусство в градостроительстве" - будет в сентябре в Москве. И дошло до того, что я попал в члены /СХ/ по монументалке. Есть мастерские, есть два новых больших витражных объекта, Вот только здоровьем не похвалишься, но в общем стало лучше.
Вот такие, Толя, у меня дела. К Пскову я так и не привык, к скобарям тоже. Часто вспоминаю казанское заволжье, марийские и чувашские деревни. И всё, что пишу для себя, - всё идет от этих воспоминаний и полуэскизов-полукартин, которые были сделаны ещё в деревне, за Волгой и др. казанских местах.
Здесь ни друзей, ни приятелей нет. Есть несколько хороших людей в Л-де.
Вот, Толя, коротко о себе и делах.
Сожалею, что отвечаю так запоздало. Но дела мои больничные были временами таковы, что было вообще мало надежды на лучшее.
Передавай привет Рустэму и другим хорошим людям.
От души желаю тебе и твоим близким самого доброго здоровья. Остальное - чушь! Крепко обнимаю!
P.S. Эля не ответила тебе сразу потому, что я хотел это сделать сам.
К сожалению, это письмо - последнее. Через год или меньше - человека не стало. Лимфолейкемия сделала своё дело. Алексей Аникеенок, даже в институте гематологии оставался Художником, работал в технике акварели, гуаши, пошёл менять воду в банке - запнулся в коридоре о неровный стык ленолеума, упал, и уже не встал…
До нас эта весть докатилась разными путями, и заставила сжаться не одно сердце…
…И уже через полгода после его смерти, по-моему, совершенно случайно мы Новицкого Толю встретили на вокзале. По-моему я провожала маму, и там - Новицкий едет. Я говорю: - Ты куда? - А я, говорит, в Псков. Леша-то умер…
Я была убита, я какие-то деньги собрала, говорю: "Я тебя умоляю, в Пскове купи свечек, поставь там…" Он растерялся: "Это что, так полагается?". Я говорю: "Не знаю, но - поставь, пожалуйста…". Потому что Лёшка - он в сердце вошел, и, конечно, не выйдет никогда…"
…Я в Москве, на какой-то конференции встретил зампреда горисполкома псковского. После моего выступления он заинтересовался нашими делами, и я, когда узнал, что он - зам по культуре, спросил: "Как там Лёша Аникеенок?". Он мне сказал, что он и приютил его, но тут же сообщил, что Лёша умер…
В конце 1985 года я, услышав, что во Пскове готовится выставка Аникеенка, загорелся идеей поехать туда. Помогла случайность: я должен был ехать в Москву, на съезд Союза писателей РСФСР. Выехал за несколько дней до съезда, чтобы успеть сначала на открытие выставки. Приехал во Псков, нашел по адресу дом, квартиру, познакомился с родителями вдовы, потом - поехал искать помещение, где готовилось открытие выставки.
Элеонора Моисеевна была там. Она с трудом передвигалась - у неё уже развивалась страшная, неизлечимая болезнь - рассеянный склероз. Я представился, сказал, что приехал ради выставки. И тут же включился в хлопоты - надо было съездить, забрать каталог, хотя бы только готовую часть тиража и привезти в выставочный зал, к открытию. Вызвался, поехал с кем-то в Облтипографию за первым каталогом Аникеенка…
Наконец - открытие, речи художников из Пскова, Новгорода и Питера. В основном – это его сотоварищи по Казанскому художественному училищу, разных лет выпуска… Один из них сравнивает живопись Аникеенка с творчеством художника Коровина. Это очень высокая оценка.
Элеонора волнуется. В зал входят два продрогших из-за сырой зимней погоды милиционера. Она испуганно смотрит на них, шепчет: "Этих-то зачем прислали? Специально?..". Я пробую её успокоить, но она убеждена, что это не случайность… Позднее она говорила, что не однажды заставала на кухне незнакомцев, которые "проводили беседы с Лёшей"…
Общаться с Элеонорой непросто. Её мысли скачут, к этому надо привыкнуть…
Выставка, конечно, не велика - в основном тут одни пейзажи, но я радуюсь, что удалось выставить хотя бы их, ведь это - первая посмертная выставка художника… Всё ещё только ещё начинается, Бог даст - доживём и до большего…
Конечно, страшновато было перешагивать порог - прошло столько лет, все мы повзрослели, многое повидали, каково-то будет встретиться с работами Лёши - выдержат ли они испытание временем, не покажутся ли другими - наивными и "не дотягивающими до уровня"? Но тут же, с порога - не только радость встречи со старыми знакомыми, но и гордость: существуют, живут, действуют! Остаются всё теми же, разными, но - работающими, излучающими свет мысли и добра, остаются произведениями искусства… Какая это радость!
Вместе с другими выступил на открытии. Говорить речи я особенно-то не умею, не оратор. И не помню - о чем говорил столпившимся перед нами людям, пытаясь передать свои чувства. Но ощутил, что смотрят псковичи и слушают совсем иначе, чем в Казани - настороженно, недоверчиво, растерянно… Лёшу они не знают, видят его живопись - впервые…
Там, во Пскове, познакомился я с ещё одним человеком, "ошпаренным" талантом Лёши Аникеенка - с ещё одним Новицким, который носит другое, достаточно редкое имя - Дим. (Впрочем, Поволжье и Прикамье редкими, что-нибудь значащими именами не удивишь!). Мы переживали одни и те же чувства, оба были чужими в этом городе, нас обоих позвал сюда Лёша. Уже из Казани я написал Диму, попросил вспомнить обо всём на бумаге, и он прислал мне записки, которые я с удовольствием привёл, когда речь шла о выставке "У Капицы". Он просил прислать ему гранки книги, если она когда-нибудь будет издана. Этого условия мне, наверное, не удастся выполнить - извините, Дим, но я думаю, Вы не обидитесь. Книга всё ещё пишется, строится, а вот с издателями - никогда не знаешь - что и как.
Что ещё вспомнить? Многое - сказано другими, а из наших разговоров с Лёшей - что-то ушло в стихи, хранится там, что-то - осталось невыразимым… До конца, до донца - не вычерпаешь. Всяким я его видел, очень разным, как и положено человеку, тем более - Художнику. Иногда он мог и оттолкнуть, и обидеть. Но потом - мы всё-таки снова сходились и я видел в его глазах прежний интерес и прежнюю доверительность. В тех же Займищах однажды вечером он вдруг довольно агрессивно напал на мои стихи: "Скучно ты начал писать, Коля! Чувства нет…". Я подумал - и прочёл ему одно из последних своих стихотворений - с державинским рефреном: "Как время катится в Казани золотое…". Лёша выслушал, задумчиво потряс головой: "Это - ничего, этого я не знал… Но больше не читай, не надо – оставь это впечатление…".
В те годы все мы были немного фрондёрами. Леша не раз в сердцах произносил формулу: "В Казани - советской власти нет!". Впервые услышав такое из его уст ещё в начале шестидесятых, я тогда рассмеялся, и он, удивлённый подобной реакцией, вопросительно поднял брови. Я ответил:
- Лёша, в Сибири как говорят в деревнях? Есть милиционер в деревне, значит - есть Советская власть, нет - значит нету… А ты напротив МВД-КГБ живёшь, в обком хаживал, а власти не видишь. Так это прекрасно! Что она тебе? Делай своё дело, пиши, пока пишется! Это важнее…
Конечно, я был и остаюсь идеалистом. Думаю, что искусство - кому-то всё-таки необходимо. И Лёша тоже был убежден в этом до конца своих дней. Правда, в свой последний приезд он изменил знакомую формулу: "В Казани советской власти нет, в Пскове - есть!" Я не стал с ним спорить на эту тему. Оставил без комментариев, как теперь шутят "большие люди". Конечно - хорошо, когда власть что-то делает для художников, литераторов, музыкантов. Но власть - корыстна, как и мы, грешные: взамен она начинает требовать песен, лозунгов, плакатов, гимнов, необходимых ей для своего укрепления и прославления. "Верным путём идёте товарищи!" - был такой слащаво-подленький плакат в своё время, достаточно широко растиражированный… Увы, опыт Маяковского, так искренне ступившего на путь служения власти - закончился трагедией. И если такие фигуры нас ничему не научили - чему, вроде, может научить опыт провинциального художника-бунтаря? Не знаю… Но - пишу эту пеструю книгу, ибо чувствую какую-то потребность в ней. Кому-то она, думается, нужна… А если нет - что ж, "ведь мы играем не из денег"…
Я всегда верил, что дар - даётся не напрасно. И тот, кто осознал себя одарённым - отдаривается вдвойне и втройне… А кто не принял дара - обманул и себя, и небо. Алексей Аникеенок был из породы осознавших и отдаривающих. Это - главное.
Конечно, бывали и у него моменты, когда ему не то что на Луну выть хотелось от такой жизни - хотелось всерьёз, круто изменить всё и вся, как он это умел, чтобы сделать жизнь более человеческой.
В те годы он, правда, не сам, только своими картинами - участвовал в знаменитой "бульдозерной выставке", да и когда "Курьер ЮНЕСКО" "Клоуна" напечатал, и потом - радио всемирно известное, то ли "Голос Америки", то ли "Свобода" в какой-то передаче что-то о нём проговорило… Всё это воспринималось как факты непрослушания, если не протеста.
После таких “акций”, а может – и “с казанской подачи” - занялись Лешей псковские специалисты по идеологии и выматыванию нервов. Потому что встретил я как-то на улице Бориса Михайловича Козырева, спросил его о самочувствии, а он с горечью сообщил, что получил письмо, в котором Леша пишет, что если его и дальше "травить" будут - уедет он "за бугор", на Запад… Это была наша последняя встреча с Борисом Михайловичем. Через месяц или два его не стало…
Лёша никуда не уехал. Видимо, оставили его в покое. Или он сам замкнулся, оборвал все дружбы-связи и, сжав зубы, занялся витражами… И себя в одном из них изобразил в виде кузнеца. Вполне узнаваемо… "Мы кузнецы, и дух наш молод, куём мы к счастию ключи…" - вряд ли он напевал, а если и вспоминалась ему такая мелодия - звучала она в его исполнении скорей всего саркастически… Хотя мастеров-умельцев - уважал… Потому что сам был из этой бессмертной на Руси породы.
А на другом витраже - изобразил себя раскачивающим язык колокола. Это уже не просто фольклор - "Чтой-то звон, да чтой-то звон…" - это традиция бунтарская, герценовская… И Леша с куском веревки на плече - всей своей позой напоминает волжского бурлака, чей "стон у нас песней зовётся…". Песню свою он допел до конца - и так, как умел, и как хотел. А услышали её или нет - тут кому как повезло…
Во времена житья в Займищах - в одну из поездок в Казань, разговорился я как-то с милиционером в тамбуре дизель-поезда. Я стоял, вырезал что-то из забавного вздутого корня, подобранного на берегу Волги. Получалась какая-то забавная рожица, вроде - орущий “Шай-бу!" болельщик. Милиционеру моя поделка понравилась. Он был молод, и я стал расспрашивать его - имею ли я право, скажем, продать вот такую безделушку на базаре. Он сказал: "Конечно!". Тогда я спросил: "А за какую цену?" Он пожал плечами: "Сколько дадут…". "А если это - произведение искусства?". "Ну, тогда дорого…" - "А если я зарплату запрошу месячную, это - дорого?". "За зарплату никто не купит…". "А если пять зарплат?". "Тогда на тебя как на идиота смотреть будут!".
Я помню саратовский послевоенный базар, да и на других рынках не раз видел клеёнки, на которых изображались "лебеди" - те самые, знаменитые - на фоне замков или помещичьих усадеб, в синей воде пруда или озера, изображенного вполне примитивистским способом. Вечная мечта о красоте, по трафарету - растиражированная для "простаков", именуемая художниками - халтурой. Конечно, стоили такие клеёнки не пять зарплат - продавались по вполне доступным ценам. И продавались, видимо, неплохо, имели спрос, как и гипсовые раскрашенные кошечки и свинки - копилки с прорезями для монеток… Как позднее - портреты Есенина, Высоцкого выжженные на дереве, и гипсовые тонированные маски "под Африку", которые делались, порой, вполне профессионально… Торговать всем этим никто не запрещал. Фельетонисты посмеивались, конечно, над производителями подобной халтуры, но ремесло жило, посмеиваясь над фельетонистами. У аляповатой базарной "красоты" покупатель всегда был и будет…
Член Союза художников мог реализовать свои произведения или их авторские копии через Салон-магазин. Цену - в пять зарплат - я взял не с потолка - по такой цене продавались пейзажи и натюрморты большинства местных художников. Кто мог купить такую картину? Группа товарищей - чтобы преподнести уважаемому юбиляру, завхоз, посланный с заданием "украсить стену" кабинета, приёмной, а то и холла солидной организации, которая начинала заботиться об эстетическом воспитании сотрудников… Впрочем, вкусу завхоза доверяли вряд ли - тут начальство чаще руководствовалось своим вкусом. А "о вкусах не спорят". Особенно с начальством.
Был в Казани такой "народный художник" - Кондрат Евдокимович Максимов. Бывший инженер-лесоразработчик. Параллельно - живописец-любитель. Его произведения особо почитались среди начальства - автора называли "вторым Шишкиным". В 1964 году, когда Хрущев посетил республику перед концом своей политической карьеры, стены его резиденции были украшены картинами Кондрата Евдокимовича, поскольку большего приверженца самого что ни на есть фотографического "реализма" в республике не нашлось.
Леша как-то рассказывал в лицах придуманную о Максимове байку. Приходят к нему некие сотрудники и говорят, что собрали двести рублей, чтобы своему товарищу, юбиляру подарок сделать.
- Ну что я вам за двести рублей нарисовать могу? - сладенько улыбаясь, говорит изображаемый Лёшей старичок. - Ну, один огурец нарисую на блюдечке… Мало… Соберите ещё сотенку или две, тогда я и кисточку винограда, и яблочко, или грушу прибавлю…
Рассказывать и сочинять подобные истории Лёша умел. И артистом был неплохим. Подобные "сценки" запоминались. Но я начал с милиционера потому, что мне, как и остальным, оставалось неясным: имеет ли право художник продать своё произведение искусства.Тут в законе обнаруживалась "дырка". С одной стороны - ты создал нечто общественно-значимое. Картину или стихотворение. "Почем Бетховен?" "Сколько стоит "Первый концерт Чайковского"? - "А сколько - "Второй" Рахманинова?" Эти вопросы, на которые весь день вынуждены отвечать продавщицы в магазинах фирмы "Мелодия" не так просты, если над ними задуматься. На что жить художнику? На результаты своего труда. А сколько стоит картина?
Если газета, напечатав три-четыре твоих стихотворения, присылает тебе по почте гонорар, которого не хватает на то, чтобы купить коробок спичек - это показывает – насколько обесценен труд поэта и - чего стоит сия газета.
Если собратья-художники требуют собрать холсты "отступника от собственных достижений" и сжечь их на площади (было и такое!), то что-то не то творится "в датском королевстве"! - такой вывод неизбежно возникает в голове художника…
И если сейчас масса наших художников устремилась в Европу, где существует устойчивый рынок произведений искусства, и продав одну-две картины по средневропейским ценам, художник может обеспечить себе безбедную жизнь на год или хотя бы на несколько месяцев, а у нас до сих пор нет ни цивилизованного рынка, ни музеев современного искусства, а главное - нет законов, признающих право собственности художника на создаваемые им произведения - значит не в датском королевстве, а у нас - об этой проблеме никто всерьез даже не задумывался… Государство всё ещё убеждено, что оно может объявить и художника, и его произведения "национальным достоянием". И тогда не вывезешь ты за границу даже этюдов-почеркушек, не говоря о настоящих своих вещах. Таможня не выпустит, в которой теперь более грамотные люди сидят, чем тот простак-милиционер, у которого я пытался когда-то выяснять подобные вопросы в тамбуре дизель-поезда…
С появлением фотографии живопись должна была заново осознать себя и своё место в жизни, заново осознать свои задачи. Её перестала устраивать роль "зеркала" окружающего мира, художник почувствовал себя творцом, способным создавать новые миры, в которых вовсе необязательны законы перспективы, "похожести", где могут существовать совершенно иные правила и способы передачи окружающего. В своё время Париж произвёл подлинную революцию в изобразительном искусстве: это были, конечно, импрессионисты. Вслед за ними - свои пути нащупали и Ван Гог, и Гоген, и Сезанн, и Матисс, и такие русские художники как Врубель и Петров-Водкин, Грабарь и Малевич, Шагал и Кандинский, но самой серьёзной дорогой непрерывных поисков и открытий шёл, конечно, весь ХХ-й век Пабло Пикассо. Рядом с ним, и в пику ему - развивался скандальный сюрреализм Сальватора Дали.
У нас - не случайно, а в силу того, что большевики, победив, не поняли "революции в искусстве", и, презирая старую культуру, стали опираться не на революционеров и новаторов в искусстве, а на художни-ков-консерваторов, победил не русский авангард, а взгляды на искусство как способ "верного отображения действительности", что на деле - стало всеобщей прилизанной ложью, не имеющей никакого отношения ни к реальности, ни к искусству. Соцреализм, как и его германский вариант - "искусство третьего рейха" (которым восхищался другой казанский, непризнанный официозом, художник - Константин Васильев) - творили свои самодеятельные иллюзии, потрафляя тем, кто сам себе в вопросах искусства был по словам Цветаевой сначала отцом, потом - дедом и прадедом…
Алексей Аникеенок не открыл, вроде бы, ничего особенно нового, не создал своего направления, своего "метода", своего "изма". Но, впитывая то, что уже открыто другими, используя достижения художников ХХ века, он говорил с нами языком современной живописи, языком изобразительного искусства, адресованного грамотному, подготовленному зрителю. Его картины не зря сравнивали с песнями, с музыкой. Обладая абсолютным слухом как музыкант, он получил в подарок от природы ещё и "прекрасный глаз", колористический дар, ощущаемый почти в каждом этюде - явление нечастое даже в среде художников. Для него общение с природой - праздник! Отсюда и золотые небеса и яркие, чистые краски, как на русских иконах, и все достижения европейских колористов рубежа веков - всё это он внёс в свою живопись, в этот удивительный, зримый сплав музыки, поэзии, чувства и мысли. Таким он мне запомнился, таким был и останется.
Предыдущая часть Следующая часть