Тысячелистник - сайт памяти Николая Николаевича Беляева (1937-2016), поэта Татарстана

Поэма Солнца. 1969

Воскресим дачный пригород, Займище, лето-осень 1969-го.

Я встретил его на улице, ближе к осени, в конце августа, очень усталого и расстроенного, и неожиданно, как-то само собой получилось - пригласил поехать, пожить, поработать в Займище, где я обитал на даче Таткнигоиздата. Дача эта представляла из себя фанерный домик, обшитый дощечками-вагонкой. Перегородки делили дом на четыре части. В каждой комнатёнке имелась железная кровать с матрасом, письменный стол и пара стульев. Я добыл где-то плитку, на которой грел чайник, питаясь, в основном, хлебом, чаем и сахаром. Много тогда работал, переводил стихи татарских поэтов, делать это в городе можно было только в библиотеке, (или – в предоставленном другом, Славой Воздвиженским, кабинетике в бомбоубежище Казанского филиала АН СССР), так как жил я тогда в выгороженной прихожей у родителей, занимавших одну комнату в бывшем здании мехового техникума.

Леша, тоже неожиданно, заинтересовался, пообещал приехать в Займище, посмотреть - где я обосновался. Приехал. Осмотрелся. У меня были ключи от всех четырех комнат. Он выбрал выходящую дверью к югу. И начал ездить в Казань, ходить на соседнюю станцию Юдино, к маме, привёз холсты, этюдник с красками, иногда - притаскивал что-то из еды. Мы пили чай, болтали… Много работали. Леша делал для кого-то из "академиков" одно из авторских повторений своего "Квартета Бородина", но - с совершенно другими лицами. Лица эти - по новой версии - стали его лицом в четырех ракурсах. И одновременно он начал писать автопортрет. Странный, как говаривал Борис Михайлович - "тревожный". На переднем плане - самовар с чайником наверху, на овальном столе - чашки, что-то ещё, в окне – зимний закат, (конечно – с солнцем!), а фигура художника - скрюченная, казалась выглядывающей чуть ли не из-под стола, лицо было решено в бледно-голубой гамме и глаза смотрели напряженно, затравленно, но - твердо.

А живой Лёша не унывал, часто напевал что-то, мурлыкал. В то время дачники и владельцы огородов уже выкопали свой урожай и мы, взяв палки, перековыряли многие участки, добывая картошку, оставшуюся при уборке - ненайденной. Советую всем свободным художникам и тем, кто озабочен проблемой выживания: осенью не теряйтесь - в земле остаётся порой до 20% урожая! Из своего опыта знаю!

В первые же дни я наблюдал как Леша работает. Он расположился на веранде, огляделся и начал набрасывать то, что видел перед собой. Но дальние тополя приблизились, поднялись во весь рост,почти закрыли небо. С правой стороны появилась дача, но тоже преображенная, не столь простенькая - Лёша украсил её верандой, которой у той, реальной соседской дачки пока ещё не было. Участок, где кто-то копал картошку, поначалу был обозначен охрой и темным коричневым марсом, а человек, который копал - тут же переселился на полотно, его фигура весьма выразительно налегала на лопату. На первом плане - появились цветы, яркие осенние астры, бархотки, ноготки, ромашки - красное, белое, лиловатое, оранжевое, желтое… Им стало тесно, они разрастались, преображали пространство, и человечек с лопатой начал мешать, ему тут нечего стало делать, тем более, что одно движение кисти одело его в грузинскую кепку с большим козырьком - "аэродромом", и он стал тут явно посторонним. Скоро цветы вообще закрыли его от зрителя, и Леша откинулся, осмотрел почти готовый этюд. Что-то его не устраивало, он посидел, подумал, и начал прорабатывать небо. Оно наступало, укорачивая деревья, опускалось, расцветало… Голубые, белые, розовые, зеленоватые мазки приводили в равновесие домик, деревья, цветник переднего плана, само небо. Наконец, все пришло в то состояние, когда ещё один мазок оказался бы лишним. Леша уже не смотрел на натуру - он "вживался" в новую работу, привыкал к ней, в последний раз проверяя - всё ли верно легло в этот осенний сплав, в кипение ярких, живых, праздничных красок… Потом мы пили чай, "картонка" стояла на подоконнике и ещё долго напоминала о сеансе творчества, свидетелем которого мне посчастливилось стать в тот сентябрьский день. Позднее - увидев этот этюд на его выставке во Пскове, вспомнил я и Займище, и его усталое, сосредоточенное лицо, великолепная твердая лепка которого так прочно вошла в мою жизнь. Володя Попов прав - с его фактурой он запомнился бы в любом фильме, стань он киноактером. Но он выбрал другой путь. И умел видеть и делать то, чего не умел никто.

Лёша в ту осень написал не один - целую пачку прекрасных этюдов, перед отъездом из города - щедро раздаривал их друзьям.

Время от времени наезжали к нам гости из Казани. Например - один из первых настоящих фотохудожников Казани - Володя Богданов. Забегая вперёд, скажу, что он стал первым, чья фотовыставка, пробив все барьеры, экспонировалась в стенах музея ИЗО и его лучшим работам было не стыдно висеть рядом с живописью.

Из беседы с ВЛАДИМИРОМ БОГДАНОВЫМ:

Н.Б. - Володя, милый, хороший, вспомни молодость, всё, что связано с Лешей…

В.Б. - Старости не было, помню только молодость! Леша… Лёшу открыл не я… Лешу открыл молодой парень, студент КАИ… Это было, когда мы ходили в фотоклуб "Волга" и уже подумывали уйти из него, организовать свой, который позднее стал называться "Тасма"… Это 1967 год. Пятидесятилетие Октября. Этот студент - он был нашим "очагом культуры". Первым был Запорожченко, который нам привозил Тарасевича и Резникова. До того мы в собственном соку варились. А они - показали нам как надо жить, и как не надо жить. Володя Сычев студента того звали. Потом он уехал. Во Францию. По последним данным - он личный фотограф Жака Ширака… Но это неважно всё. Важно, что Володя Сычев очень интересовался современным искусством, интересовался живописью, фотографией… К нам в клуб пришел с сознанием того, что может сотворить фотография для человека. Показывал свои отчеты великолепные, пытался использовать смазку… Вот он нам и рассказал: - Есть такие люди, не те, которым вы молитесь, а есть ещё люди, которые живут независимо…

И вот он мне сказал: "Хочешь посмотреть художника, которого ты никогда не видел?" - "Хочу…". Мы пришли. И он меня поразил. Как не поразить - когда эти желто-белые глаза, саксофоны-дудки, деревенская серия… ворота в деревне и там, на воротах – парень полулежит, на балалайке играет… Шикарная работа! Она первая мне запомнилась… Лёша к нам расположился: ну как: - фотографы, новое веяние в изобразительном искусстве… Он же о фотографии не знал ничего. Хотя - нет, Рэма уже занялась фотографией… И вот тут она показала нам Лешу Аникеенка с бомбами, когда они в Ленинград ездили и этот ритуал совершили - Леша в пилотке, израненный, спина израненная поразила страшно… Рэма была такая - жена художника в полном смысле этого слова, то есть она могла рассказать о нём всё, и о себе - что она хочет сделать… И когда я увидел её фотографии, я сказал: - Рэма, давай к нам в клуб!

Вернемся к Лёше. Первая работа, которая меня поразила - та, что висела у них над диваном. Это кларнетист бесподобный… Я ничего до того не видел. Это была работа, которая передавала изображаемое, но непонятное для меня… Почему непонятное? Во-первых по большому счету живопись была у меня ну, на уровне Матисса: мы тогда балдели над Матиссом… А тут - желтые глаза, кларнетист с длинными пальцами, и совершенно обезумевшие глаза! Это поразило меня страшно. В это время я читаю "Жизнь Ван Гога"… И непонятно молодому парню - как так? Видеть мир так, а изображать по-другому? С одной стороны… Хотя с другой стороны я понимаю, что есть чувство… Когда встречаешься с девушкой, небо кажется розовым, голубым, не знаю каким - нереальным… А тут я вижу кларнетиста, его глаза, желтые… Меня страшно поразило это… И вот тут я понял, что фотография должна не тем заниматься, чем занимается живопись… Я понял только одно: Лёша мне даёт толчок. Сейчас подумаю. Надо ж честно сказать… Вот тогда для меня было толчком и то, что делает Лёша, и то, что Володя Сычев… Они перевернули для меня весь мир! Тут надо начинать о перестройке…

Н.Б. - Подожди о перестройке! О Лёше разговор.

В.Б. - Когда я говорил, что мне вот непонятно - почему эти желтые глаза? - споры были с ним, но вспомнить невозможно, конечно… Примерно так - почему глаза желтые, а в мире не бывает таких глаз! Зеленые бывают, голубые, карие там… А у него - разноцветные круги часто… Сейчас-то я понимаю, почему это всё…

Он же молчун был, страшный молчун. Мы сидели на диване, он доставал работы с полок, показывал кипой - смотрите, смотрите, жрите, жрите, жрите! Вот так было. Это потом, чуть попозже, когда мы с тобой в Займище встретились, тогда уже стало понятно… Ведь это какой период был? Когда мы из щенков становились собачками. Когда я ребят из "Волги" вытащил и сказал: "Давайте жить по-новому, по-другому… И тогда вот было Займище. Ты пригласил. Помню, до того вы сидели с каким-то поэтом, пили вино, чай. Хорошо сидели. Булат Галеев там ещё был, твой друг, светомузыкант… Вот там я и сделал на входе этот кадр с Лёшей… А помнишь - ну, мой знаменитый снимок - другой художник…

Н.Б. - Чеботарёв! Один из первых футуристов казанских… Фигура двадцатых годов… Ты в Москве его снял. Наверно, это был его последний снимок, ведь вскорости он умер…

В.Б. - Их группа называлась "Подсолнух". Это не зря. Потому что в основном, когда им было нечего делать, они подсолнухи рисовали - у него в Москве в маленьком палисадничке росли подсолнухи! Когда я приехал, ты представляешь, я обалдел! Это уже не о Лёше разговор, но о нём тоже нужно! Понимаешь, никто же… Я сейчас слушаю это дело, читаю, смотрю - кто сказал хоть слово о нём, о Чеботарёве?..

Н.Б. - Он вошел в историю русского искусства с двадцатых годов, так или иначе. Несколько его работ в Музее ИЗО хранится, иногда они выставляются…

В.Б. - Чего я боюсь - продадут пару картин в аукционе вот этого лидера авангарда, Родченко, и - всё… О Родченко не забудут, по крайней мере потому, что он выступал на Международной выставке в Париже. Как дизайнер. А Чеботарёв жил скромницей, понимаешь… И о нём забыли.

Н.Б. - Ну, он не таким скромницей жил, он до конца жизни пользовался всей терминологией времен ЛЕФА и Маяковского. И АХРР крыл, и соцреализм примерно так же, как Филонов. Это были живые люди, боевой народ, вернее – единицы, прошедшие сквозь весь ХХ век. Чеботарёв – фигура, конечно, живая!

В.Б. - Ясно… Мы были у него с Яшей Вайсфельдом. Вот там я его и снял…

Н.Б. - Ну, этот снимок я помню, прекрасный снимок был. И его надо хранить - ради истории… Чувства времени нет? Фиг вот! Есть у тебя чувство времени! Ты и Хасана Туфана снял… Но давай вернемся к Лёше.

В.Б. - Он был молчун… После Лёши столько личностей было в жизни - и в Москве, и ещё где-то… Но Лёша оставил неизгладимый след… Это такая черта, черточка в сердце: вот есть такой художник, вот так он живёт, как-то непонятно, не по-нашему… Это та шикарная поросль шестидесятых годов. Люди, которые не хотели жить по-старому, захотели жить по-новому. Художник должен жить так, как ему позволяет сердце. Он так и живёт. Остальное всё - ерунда. Ерунда, что его топят, травят. Важно, что он делает своё дело, живёт, творит. Важно то, что он создаёт и оставляет людям. А потом, конечно, можно спорить - прав он был, не прав… Я о Лёше скажу как о Картье Брессоне. Когда один из знаменитых художников - чуть ли не Пикассо - увидел его работы - в лобовую снятые, он ему сказал: - Дорогой, уважаемый Картье! Никому не говорите, что вы - сюрреалист, иначе у вас никто не купит ни одной фотографии. Потому что сразу станут все искать… А так - всё нормально: вот фотография, вот документ… А Лёше было сложней, он живописец, у него всё на лице… Это не сюрреализм, это нормальный реализм…

Н.Б. - Жёсткий временами…

В.Б. - Жёсткий реализм, стопроцентный, жестóкий даже для того времени. Он изображает этих трех старух со стаканами, пьяных, орущих песню…

Н.Б. - И эта песня - вдруг становится обвинением всей России, пьяной, спивающейся насмерть…

В.Б. - Тема - да, она была очень конфликтной, она и сейчас конфликтная… Вот то, что я говорил Ляле Кузнецовой - надо работать не потому, что тебе запрещают, нет, а потому, что ты живёшь на этом свете! Вот почему надо работать! И Лёша жил именно так. Первый удар был - Лёша Аникеенок, второй - Хасан Туфан, поэт… Для меня Лёша Аникеенок был Ван Гог, больше никого не было… Но Ван Гог - он не русский, и далеко в истории где-то… А тут - живой Лёша Аникеенок, живой мужик… Те же дикие краски… И по жизни - я сейчас убежден, что он был Ван Гогом, тем же, со страшной судьбой…

Меня что поражало - что Лёша никогда не говорил о себе как об обделённом богом и судьбой. И никогда не говорил о войне. О войне-то я узнал только из Рэминой фотографии… Был снимок со спины - изуродованная спина… Я его ран не видал никогда. Только руку… Он казался вообще для нас - помнишь, я тебе говорил: ты. А он - это мои старшие друзья, товарищи. Ни о каком старшем поколении речи нет, просто старшие друзья, всего навсего. Он же молодым парнем на войну ушёл, почти мальчишкой, пацаном. И он был для меня старшим другом…

Там же, в Займищах, Лёша вдруг начал трудиться над моим портретом. Я работал обычно, сидя на кровати, тюкал по клавишам своей портативной пишущей машинки, положив её на колени. Машинка была ископаемая, трофейная, купленная после войны на рижском рынке моей теткой, которая потом - переправила её мне. "Ремингтон-Юниор". Лёше машинка понравилась. Он начал с неё - она была вывернута клавишами к зрителю, из неё выползал лист бумаги… Но чем дальше продвигалась работа над портретом, тем больше менялась сама композиция. В конце концов машинка стала мешать, отвлекала внимание, и - исчезла с холста… Мне её сначала было жалко. Но зато было найдено положение рук, и я согласился, что она ни к чему. Потому что главное было уже написано - лицо, глаза, в которых я узнал себя в главном, в их выражении. Помнится, иногда он работал даже при электрическом свете, что меня удивило. Ушел, унес портрет с собой. Поздно вечером - стучит в стенку, кричит: "Коль, у тебя глаза какого цвета?". Я смеюсь, кричу ему: "Кажись - зелёными были!". Утром зашел в его "каморку-четвертинку", посмотрел - портрет готов. Одет я в красную рубашку, каких сроду не носил, синие, выгоревшие мои китайские штаны, в которых щеголял из-за их дешевизны, небесами отливают, но всё остальное - моё. И в глазах - зелёное колечко присутствует!

Булат Галеев, навещавший нас в Займищах, увидев портрет, сделал Лёше насмешливый комплимент: "Оказывается, ты и рисовать умеешь!". Но это было, пожалуй, не лучшей его шуткой… Хотя - Лёша всякое в свой адрес слыхивал…

Ещё до визита Булата и до портрета - был такой эпизод: взял Лёша толстый фломастер и на листе бумаги - быстро и точно набросал мою физиономию. Я решил попробовать сделать то же самое - и с изумлением обнаружил, что тоже довольно похоже воспроизвел его лицо… Только черезчур вытянул, удлиннил его… А через несколько дней на куске картона попробовал "вылепить" его голову в цвете, масляными красками, поглядывая на его автопортрет. Потом рядом нарисовал нечто, чуть-чуть похожее на меня. Две головы потребовали какого-то продолжения. Я посадил их на стебли с листьями и внизу объединил "вазой", неким сосудом с водицей…

Это была моя первая "картина" маслом!

Позднее я прочел в каком-то учебнике рисования, что похожести добиться несложно. А вот передать внутренний мир человека, создать образ - задача потрудней…

Помню я и длинную, необычного формата картину, на которой за растянутой, словно забор или пила, малиновой гармонью, три солдата в будёновках - поющие, вроде, но в глазах у них - такая смесь боли и стали, что смотреть в них долго - не хватало сил. Я подумал, что это после чтения Бабеля собственный опыт военный сказался, ожил в памяти. Человек, не хлебнувший кровавой каши войны, такого не написал бы…

Ещё в начале того, 1969-го года в редакции "Комсомольца Татарии" существовала некоторое время одна из последних лешиных летучих выставок - с десяток работ… Картины даже не висели - стояли в комнате прямо на стульях.

Был там и солдатик в будёновке, “Трубач”. Но смотрелся он несколько иначе - это была попытка написать легенду, "комсомольца 20-х". Попытка тоже – не из лаковых миниатюр… В Займищах были уже другие будёновцы… Из бабелевской “Конармии", которую он тогда прочел. Умноженные на Великую Отечественную… Впрочем, дадим слово ещё одному хорошему человеку:

Вспоминает МАРГАРИТА ИОСИФОВНА САВИНА, журналистка:

Мне сказали, что в редакции "Комсомольца" - выставка работ художника. Я слышала это имя, его произносили друзья-приятели, оно было неприемлемо в официальных кругах. Я ничего не знала о нём, и вообще, как представитель своего кондового поколения, знала только несчастных передвижников… Повидимому, это было совершенно новое впечатление, но вот что удивительно - многие картины стерлись в памяти, а одну помню до сих пор: стоял портрет красноармейца, по-моему так и назывался - просто "Красноармеец".

Н.Б. - Нет, я вспомнил - называлась эта работа "Трубач".

М.С. - Помню зеленую его форму, совершенно юное лицо и огромные, в поллица глаза. Мне тогда показалось - в этих глазах - судьба не только этого мальчика, а судьба по-моему всей революции, гражданской войны. И какое-то соединение трагедии… (Трагедия присутствовала точно!) - и готовности к самопожертвованию… Было почему-то ясно, что этот мальчик не мог остаться в живых, а вместе с тем… Ну, в общем, я не могу этого объяснить, потому что это было первое и вместе с тем очень сильное впечатление, во-первых потому, что сам рисунок мне был незнаком, сам стиль совершенно новый, и он где-то внутри, когда я смотрела ещё предыдущие работы, он ещё не принимался, потому что это было совершенно новое что-то, и если бы я не увидела этого портрета, я бы скорей всего ушла в недоумении. Единственный раз я увидела, этот портрет меня настолько пригвоздил, что я стояла, совершенно ошеломлённая и потом очень долго его вспоминала. А уже позднее, в доме у вас я увидела и другие работы Аникеенка, но вот та потаённость, какая-то невысказанность всё время привлекала к его работам… Вот, наверное, и всё, что я могу сказать…

Когда, ещё в хрущевские времена что-то слишком часто зазвучали слова о "ленинских нормах жизни", помнится, попробовал Лёша своего Ленина написать - в своей манере, со светящимися концентрическими глазами. Показал он мне этого Ленина однажды. Я увидел, помотал головой: "Не…Не надо… Убери…". Не то, чтоб "не похожим" вождь у него получился… Но - смотрел и смотрелся страшновато… Я понимал, что за такой портрет в те времена могли просто стереть с лица земли. Леша его потом, наверное, смыл, или записал чем-нибудь. И правильно сделал. Демагоги от идеологии его вообще сожрали бы - за одну только попытку… Но это было задолго до его отъезда - году в 63-м или 64-м…

Кстати, в конце 64-го я работал в одном НИИ. Конструктором автоматики для нефтяников. И когда увидел, как комендант несет снятый со стены главного кабинета портрет Хрущева, остановил дядьку и спросил - что будет теперь с портретом? "Как что? Спишем…" - "А потом?" - "Ну что потом? В костер…" - "Послушайте, а нельзя его мне отдать? У меня есть друг, художник, у него с холстами туго, а тут и подрамник ничего, и холст. Он на этом холсте что-нибудь интересное, хорошее напишет…". Комендант согласился, сказал, что отдаст портрет в конце рабочего дня. Я обрадовался, но - напрасно. Когда я зашел после "отбоя" в его кабинет, он насупился и пряча глаза, сказал: "Нет, Николай, не могу я тебе этот портрет отдать. Не могу. Узнают - не поздоровится нам с тобой. Народ ведь разный… Увидят. Пусть уж лучше сгорит, как положено…". Я понимающе улыбнулся - комендант тоже… И мы разошлись, расстались…

А в 1969-м, во время второго приезда в Казань поэта Евгения Евтушенко, Лёша при знакомстве уколол его фразой: "Что, на Ленине спекульнуть захотелось?". (Евтушенко написал тогда поэму "Казанский университет", привез, чтобы прочесть её в университете и издать в Таткнигоиздате). Поэт, остро взглянув на художника, немного растерялся, но выправил положение, сказав: "Ну, не надо уж меня так-то, совсем уничтожать…"

А ведь весной - в первый приезд Евтушенко, в набитом народом университетском зале, среди массы знакомых лиц я видел и Лешу, и многих русских и татарских поэтов, даже Хасан Туфан, отсидевший 17 лет в сталинских лагерях, живая легенда татарской поэзии, посчитал нгужным присутствовать на том вечере. Наш кумир шестидесятых - "всесоюзный Женя" - читал свои лучшие стихи, старые и новые, ещё неопубликованные, делал это артистично, "выкладывался", и конечно - покорил зал, встречавший и провожавший его искренними аплодисментами. После того концерта Леша стал относиться к его поэзии лучше, чем раньше - мы и до этого говорили с ним о Евтушенко, и он отзывался о его стихах довольно кисло. Видимо, при их знакомстве - старая закваска взыграла, забродила, выплеснулась наружу. Вот и не удержался, кольнул…

Редактор "Комсомольца" Коля Харитонов, опекавший московского гостя во время его приездов, познакомил их в ресторане, потом сводил к Лёше домой. И Евтушенко вышел из мергасовского дома, унося одну из картин. Позднее, уже после казанской выставки, я взял у Евгения Александровича интервью, попросил его рассказать о своей встрече с художником. Вот запись нашего разговора, проходившего в Казани во дворе музея ИЗО.

Из беседы с ЕВГЕНИЕМ ЕВТУШЕНКО:

Н.Б. - Евгений Александрович, когда Вы побывали в Казани - в 1968-м или в 1969-м году где-то…

Е.Е. - В 1969-м…

Н.Б. - В 69-м году Вы познакомились с Алексеем Аникеенком, нашим художником. Мне хочется, чтобы Вы рассказали - как эта встреча проходила, тем более, что я знаю - у Вас есть одна его работа в личной коллекции…

Е.Е. - Да, мне говорили о том, что здесь есть такой уникальный художник, очень независимый, не впавший в официальную слащавость, и в то же время не заискивающий своими картинами перед вкусами частных покупателей; говорили, что он, в общем, пишет, что называется, для самого себя и играет в маленьком оркестре при ресторане. Мы там с ним и познакомились. И по-моему, если не ошибаюсь, не с тобой ли мы были тогда?

Н.Б. - Было дело. (Каюсь - соврал, не было меня там!- Н.Б.)

Е.Е. - Правильно, да? Мы зашли вечером в ресторан, где Аникеенок играл, договорились с ним о встрече, и на другой день пошли в его… ну, слово "мастерская" - довольно пышное слово, видимо, он просто там жил. И писал. Так это было по-моему?

Н.Б. - Домой ходили. С Колей Харитоновым. (Не со мной!- Н.Б.)

Е.Е. - Домой, да. Мне его картины сразу… Он мне очень понравился сразу, сам… Человек он был глубоко сосредоточенный, прислушивающийся как бы к каким-то звукам, доносящися из собственной души. В общем, он совсем не был похож на… ну, что ли на вульгарного ресторанного лабуха, он был человеком, он гляделся просто чужим там, хотя этого людям не показывал, он был совершенно не похож на ресторанного музыканта… Этим я не хочу, конечно, обидеть всех ресторанных музыкантов, не хочу сказать, что думаю о них плохо…У него был такой вид… Ему там было, конечно, грустно: нося в себе такой художнический дар, играть каждый день и видеть перед собой не лучшую часть нашего общества… ибо рестораны, конечно, посещает много таких… представителей торгового мира… Нормальный честный человек, живущий на зарплату, в общем, в рестораны каждый вечер ходить не может… И он не монтировался с этим…

Мне понравилась та картина, которую я у него приобрёл. А картина именно о музыканте - весь музыкант, похожий скорее - он в какой-то полосатой одежде, похожий в этой полосатой одежде скорее на заключенного, и какой-то он весь согнутый, перекорёженный жизнью, этот музыкант, и сама труба была деформирована и тоже перекорёжена, это, конечно, была такая настоящая поэтическая метафора собственной перекорёженности жизни… Так вот, я повторяю, практически он мне подарил эту картину. Там были какие-то символические деньги, он хотел мне её подарить, я - настаивал, чтобы он взял, это была просто чепуха какая-то, я его еле уговорил какую-то мелочь взять. И потом, мне приходилось говорить о его судьбе с некоторыми тогдашними казанскими идеологическими начальниками… И в общем… как бы вам сказать - они даже не знали толком - над чем он работает, плохо знали его самого, но вокруг него создавали какой-то ореол… я не знаю - какого-то хулигана, что ли… который при помощи своей живописи пытается оскорбить родной город, вот такие даже вещи мне говорили, что якобы он всех и вся презирает, и как бы плюёт своими красками в лицо собственному народу, в общем, мне стоило долгих трудов - убеждать этих людей, и они мне обещали, что займутся его судьбой, и даже какие-то небольшие все-таки сдвиги были, но инерция отношения, ореол вот этого "чужака", ненужного, лишнего человека - он так прочно приклеился к нему, что жизнь его здесь, к сожалению, была невыносимой. Увы, по отношению… Я считал и считаю, что наши города, если в них появляются талантливые люди, будь это поэты, художники или музыканты - они должны просто вцепляться в них, не выпускать, создавать максимальные условия… Но к сожалению, старая печальная поговорка - нет пророков в своём отечестве - оправдалась и на этот раз, и он вынужден был уехать из Казани во Псков, где, кстати, не смотря на то, что он был всё-таки пришлый, что ли, человек, всё-таки именно там организовали его первую выставку… Правильно?

Н.Б. - Первая выставка посмертная была там…

Е.Е. - Ах, всё-таки посмертная…

Н.Б. - Посмертная. Его только за полтора года до смерти приняли в Союз художников. И то не как живописца, а как монументалиста, он для Пскова несколько витражей сделал - в стекле начал работать, за это платили, видимо, а там у него новая семья появилась… Там трагедия и кончилась, вобщем-то гораздо страшней: сейчас у него сыну четырнадцать лет, вдова - больная: рассеянный склероз…

Е.Е. - Я думаю вот что: я думаю, что Казань - город огромных культурных традиций, во многом, к сожалению, потерянных и заросших бурьяном, как зарос вот этот двор казанского музея изобразительного искусства, в котором мы сейчас находимся…

Н.Б. - Двор зарос не бурьяном… (мы сидели перед кустами пионов…)

Е.Е. - И бурьяном, и всем, чем угодно. Я вижу крошащиеся стены, разваливающиеся кирпичи…

Н.Б. - Это - да…

Е.Е. - И вот так же происходит и с традициями нашими…

Н.Б. - И с культурой вообще…

Е.Е. - Да, и с культурой. Поэтому я считаю, что город должен искупить свою вину перед этим замечательным художником и устроить его настоящую, очень представительную выставку, и возможно, если издательство способно на это - издать книгу об Аникеенке с фотографиями и репродукциями его работ… Вот тогда хотя бы частично, посмертно, мы оплатим наш долг перед ним…

Н.Б. - Долг… Это верно… Спасибо, Евгений Александрович.

Коля Харитонов, впрочем, говорил позднее, что иллюзий - будто Лёше может кто-то помочь - ни у Леши, ни у Евтушенко, ни у него в то время уже не было. Не было их и у меня.

Хотя - расставание с иллюзиями происходит вообще-то всю жизнь. Это нормальный человеческий процесс, но мы не могли понять этой простой истины слишком долго…

Не единственный, но действенный способ помочь художнику - это купить у него картину… Что Евтушенко и сделал. После академических выставок 1966 года - это была капля, величиной, скорей всего - с универсальную инженерскую зарплату: 120-150 рублей…

Деньги эти могли порадовать Лешу и жену его Рэму, но - не надолго…

Дадим, чтобы закрыть тему, слово ещё одному поэту.

Из беседы с РОМАНОМ СОЛНЦЕВЫМ:

…Сейчас у меня к счастью, дома висят несколько его картин, я купил их когда-то, к нашей чести - это единственное, что даёт мне право сказать, что если я и не был его другом, то вместе с другими нашими ребятами относился к нему с каким-то пониманием и интересом. Сегодня я бы купил у него больше, и возможности какие-то появились, но тогда ведь мы были нищие, и хоть что-то мы у него взяли, чем-то помогли - поддержали как-то…

Что ещё характерно - стоило мне выключить магнитофон, как почти у каждого из вспоминавших о том времени возникало желание сказать мне ещё одну существенную вещь, прежде непроизносимую, да и не мыслимую в прежние времена: "КГБ ему жизнь изуродовало", или что-нибудь ещё в этом духе…

Что ж, все мы нередко испытывали на себе пристальное внимание "компетентных органов". Догадывались - кто на что способен, и порой узнавали пристальный взгляд человека из этой организации даже в толпе народа. До поры до времени нас это только забавляло. А когда кто-то из "наших" попадал в "обработку", через что прошли, кажется, почти все пишущие - тут и проверялись человеческие качества.

Увы, "контора" ломала многих. Не могу сказать, что вел себя безупречно, когда моя очередь подошла, что не наговорил лишних слов туповатому майору, "работавшему" со мной. Хорохорился я там, пытался шуточками отделаться… И как ни странно - отделался, оставили в покое, поняв, что вербовать меня - "не логично".

"Отдел сплетен" возглавлял тогда полковник Виктор Степанович Морозов, бывший секретарь горкома партии, после войны закончивший истфилфак КГУ.

Как-то зашёл он в кабинет, где его подчиненный уламывал, убеждал меня работать на эту организацию. И из нескольких реплик "шефа" я понял, что Лёшей тут занимались… "Мы бы давно его упекли за одни только валютные махинации…" - брошено было с явным раздражением… "Валюта" - серьёзное слово, тогда это пахло уголовным кодексом… Скорей всего - продал Лёша одну из своих картин кому-нибудь иностранцу. Вот и вся вина…

Грозной тогда фигурой считался Виктор Степанович в городе. Лекции по вузам казанским и по предприятиям читал о борьбе с инакомыслием, о происках разведок империалистических. Там - "Новый мир" Твардовского "разгромит" с трибуны, редактора в "кулацком происхождении" и соответствующей идеологии обвинит, там - заявит, что нам не нужны ни Толстой, ни Достоевский, ни Горький, “если они не с нами…". Формула эта стара как мир, но тогда она почему-то горьковской считалась, и под горячую руку - пригодилась и против автора! Как позднее выяснилось - Горький и на самом деле пострадал одним из многих, когда Союз писателей был создан и великий пролетарский писатель стал больше не нужен Сталину – созданный им "аппарат" отныне сам будет призван "выявлять и контролировать…"

Леша о "конторе" не заикался, не проговаривался. Врать не буду. Во время нашей последней встречи, на улице, когда шли ко мне, в 1971 году - я спросил его - читал ли он "Раковый корпус" Солженицына. Мне тогда показалось, что Лёша быстро взглянул на меня слишком острым, заново оценивающим зрачком - и торопливо отмахнулся: "Читал, читал - не читал, - ладно…". И сам задал встречный вопрос типа: "Ты-то как живёшь-поживаёшь?" Похоже, что во Пскове эта организация занялась им куда профессиональней, серьёзней… И нервишки подергала - от души…

Вернёмся в 1969-й, на дачу Таткнигоиздата в Займище.

По ночам начинало холодать, приходилось включать плитку и почаще греться чайком. Дожили мы с Лёшей до первого снега, потом не в первый раз - радикулит меня скрутил, я, еле живой, в набитой электричке с трудом до родителей добрался, залег, горячим песком в мешочке отогревался неделю с лишним, пока не ожил. Надо было съездить в Займище, забрать оставшиеся вещи. Леша продолжал "зимовать" там, но тоже подумывал о конце сезона. Лужи уже прихватило ледком… Мы попили чайку, я собрался, засунул в рюкзак свой спальный мешок, пишущую машинку, что-то ещё из мелочей…

Леша снял со стены мой портрет, краска на котором уже высохла, и - протянул его… Я, честно говоря - растерялся:

- Ты что - мне?..

- Кому же ещё…

- Лёша, милый…

Денег у меня не было и не особо ожидалось.

Чем я мог отблагодарить его за такой подарок?

Ничем. Он это знал. И тем не менее - сделал и вручил портрет.

И я благодарю его уже тридцать с лишним лет, - из другой страны, из другого века, из третьего тысячелетия… Благодарю единственным для меня способом - стихами, этой книгой-рукописью, памятью…

Предыдущая часть Следующая часть


Беляев Николай Николаевич
иили