…Где-то в самом начале шестидесятых годов… Может, это был 61-й, может - начало 62-го года, я тогда ещё не работала на телевидении, значит это было до ноября 1962 года. Пришла я туда по своим делам, и вот застала как раз картину… Помню, студия была оформлена для передачи о художнике, там висели какие-то картины… И ко мне обратились с необычной просьбой - поговорить с "человеком из обкома", как мне объяснили тогда. Объяснили вкратце суть: что передача должна быть (вот сейчас - трактовая репетиция…) о художнике, и что передачу эту удалось сделать с большим трудом, - добиться разрешения, чтобы её сделать, и что вот сейчас - решающий момент, мы должны получить разрешение, и вот об этом нужно узнать в обкоме. Ну, набрали они там номер, дали мне трубку, я сказала те слова, что они просили - я не помню - с кем там говорила, но мне запомнилось то, что я услышала - мужской голос… - меня переспросили: "Передача? О художнике Аникеенке? Мы не знаем такого художника. Никакой передачи быть не может…". Ну, я передала трубку режиссеру, и там они говорили - я не знаю уже - чем кончился разговор, но кончилось тогда - что передачу не трактовали, не было её, все были страшно огорчены, и вот тогда я узнала, что в Казани есть художник, работы которого увидеть очень непросто и передачу о нём не разрешают делать… Я совсем не в курсе была сложностей всех этих дел - когда речь шла о художниках и прочем… Но фамилию запомнила, и запомнила саму ситуацию. Затем я стала работать на телевидении, и уже в лит-драм редакции, которая, собственно, и занималась передачами о художниках, об искусстве, и при мне больше такой передачи не было… Услышала имя, запомнила фамилию. А познакомилась с ним позже, году, наверное, в 66-м или 67-м… Отчетливо я это помню потому, что в жизни моей тогда крутой был период, тяжко было на душе, я тогда в полной была растерянности, и вот встреча с Лёшей и с друзьями его… Я стала ходить на среды… И этому я обязана, если хотите, просто спасением души, что ли… Прежде всего с Лешей… Прежде всего с Лёшей - потому говорю, что он был в центре, что ли - как сказать? Компания - низкое слово, он был душой этого круга людей, которые спасли мне жизнь - даже в прямом смысле этого слова, и в духовном, и не только, наверное, мне… Потому что, зная уже из рассказов - каково ему живётся, и как художнику, и как человеку, и в то же время встретившись с человеком, - оптимистом его не назовёшь, жизнелюбом таким - со знаками восклицания - тоже не то… Но у него была какая-то своя, очень твердая позиция, что ли… внутренняя…
Н.Б. - Стержень…
Г.Н. - Да, стержень. Он как-то очень верил в себя, и не смотря ни на что шёл к тому, что составляло его суть - духовную, человеческую, и это сразу к нему привлекало каким-то образом, и сразу вызывало чувство безоглядного доверия… Я говорю сейчас о себе. То, что я испытала, я, может быть, сейчас вот честно скажу - я не очень приняла его работы, его манеру, стиль художественный… Ну, он - взрослый, он старше всех нас был, он бьётся в этой жизни не на жизнь, а насмерть, и мне казалось, что человек должен заниматься самым главным, что составляет его суть, что вызывает такой бурный протест - быть неповторимым, единственным в своём роде… Мне показалось, что этот его желтый период идёт под Ван Гога, что это как-то по-мальчишески, что ученичество это. Естественно, я сплошное дилетантство своё проявляю, не знаю - стоит ли об этом говорить, но тем не менее тогда мне казалось, что не по праву он вызывает все эти споры, и прочие вещи, потому что Ван Гог уже был, и второго быть не может, и стоит ли пытаться?
Теперь-то я, естественно, понимаю, все эти его поиски… Может, это была его какая-то защита внутренняя, поиск своего стиля, не знаю… Вот теперь, когда на выставке были собраны его работы, они как раз и составили главную суть его, неповторимость, то самое его Главное. О Ван Гоге тут и речи не было, художник Аникеенок был… Но всё это понимаешь только с годами…
Увы, наш разговор с Гортензией Никитиной прервался из-за какой-то технической неисправности - магнитофон захандрил, где-то что-то не контачило, и я убрал его со стола до лучших времен. Мы ещё немного посидели, повспоминали прошлое, под конец я спросил её - была ли она на выставке Лёши.
Гортензия, как ни странно, ответила:
- Нет…
Это меня вообще-то очень удивило.
Но - бывает всякое. Видимо, у неё на это были свои причины.
…Начну с воспоминания. Это где-то шестидесятые годы, осень, конец августа или начало сентября. Звонкий ясный осенний день, когда летят желтые листья, когда играют блики на воде, последние стрекозы кружатся… Мы сидели с ним на берегу малого Глубокого озера недалеко от нашей дачи и, помню, говорил Алёша: "Буду умирать - вспомню вот такой день…". День, когда умиро-творенность в природе, какая-то тишина, покой… И вот это в самом деле, видимо, настраивало на философское настроение его, и я не помню, конечно, подробно - о чем мы там говорили, но я помню ощущение: ощущение того, что вот какая-то полная слитность с природой, полная слитность с окружением, и восприятие самого этого дня как величайшего подарка судьбы, как неразменный рубль, который разменять невозможно - он является уже подарком, и выше этого, дороже, полнее этого уже ничего быть не может…
В этом как раз и заключается ключ к пониманию Алеши Аникеенка. Это высшая ценность - слиянность с природой, высшее счастье - не чувствовать дисгармонии с ней, быть как бы частью, растворяться в ней, и в то же время - ощущать себя мыслящей частью этой природы. Но вместе с тем я хочу сказать, что для Алеши Аникеенка вовсе не была свойственна какая-то созерцательность. Не просто, скажем, любование, не просто какая-то мягкотелость. Это была сильная личность, волевой характер, который умел не только горячо любить. Мы только что говорили о природе, но он любил друзей, любил жену свою, если говорить о женской любви. Как он малейшую обиду переживал болезненно, и мог просто возненавидеть человека, если кто-то сказал о его жене неосторожное, не очень доброе слово. Человек, который умел не только любить, но и горячо ненавидеть. Вот эта ненависть его, например, выплескивалась в ресторанном цикле его картин. Каждый раз, когда я видел его картины, меня это поражало. Это не просто деформированные фигуры, а фигуры, которые пронизаны, облиты вот этой желчью, ненавистью, идущей изнутри, это ненависть, которая относится не к людям конкретно, не к человечеству вообще (мы иногда так понимаем), а к самому дурному в человеке, в человеке, который сам себя калечит - куражится вот так в этих ресторанах, пропивая… упиваясь своей властью, желая унизить там какого-нибудь официанта… или кого другого.
И вот это вот - не лики, не лица - а морды, хари, рожи - женские возьмём, мужские ли - всё равно… Степень ненависти такая на всём - я даже не мог себе представить. Не карикатуры - они всё-таки шутка, а тут - ненавистью пропитанные фигуры…
И тот случай, который ты тоже, наверное, знаешь: когда на фронте будучи - а он прошёл фронт, он воевал, был искалечен, пальцы потерял, рука была ранена, вообще у него ранения были на теле… Вот он рассказал случай, когда они своего старшину… Проехались по нему "Студебеккерами", несколько шоферов… Я подробностей не знаю, но он говорил, что это был зверь, а не человек, который мог замучить людей, мог упиваться своей властью, пусть и небольшая власть, но он мог ей упиваться… И они ответили ему тем, что буквально в глину, в грязь вдавили, проехав по нему машинами… один за другим… Потом им штрафбат был… Если бы, конечно, не тот факт, что виноват был сам старшина, который спровоцировал их на это, их, может, и расстреляли бы, но их послали в штрафбат, он прошёл через это, опять-таки остался жив, видимо, чудом, и - работал…
Я думаю, что в искусство его привело вот это, бьющее изнутри неравнодушие, эта страстность его, эта ненависть, эта сила такого вот… Говорил же Горький о Есенине, что это орган, созданный природой для поэзии… И вот я воспринимаю - это вообще к искусству относится… И Алеша Аникеенок это был тот самый орган, который видел… Когда мы в окрестностях Лебяжьего ходили, я помню: ну, видишь деревья, траву, поля, перелески… А потом то, что видел, я смотрел уже на картинах Аникеенка: это всё уже совершенно по-другому воспринимается… Это воспринимается либо как солнечный мир, причем он как-то подчёркивал округлость этого мира, то есть земля становилась какой-то уютной, какой-то небольшой, нет, даже не уютной, не то слово - какой-то одухотворенной… Вот она светится изнутри, как живое женское тело - какой-то золотистый оттенок получает… Казалось бы чёрная пашня, казалось бы - чёрные деревья… А у него нет чёрного цвета в картинах - у него это или солнечное восприятие - живое и тёплое, или пропитано, как в других картинах - другим цветом, другим чувством. Мы знаем его жёлто-солнечно-оранжевый период, мы знаем его целый ряд картин, пропитанных грустью, тоской, болью - какие-то голубые, синие, фиолетовые цвета… Какие-то кричащие, но не по цвету, а именно эмоциональным своим отношением… И, наверно, вот это вот внутреннее отношение, одухотворение природы, это не тот пантеизм, когда природе человеческие черты приписываются, нет… Это именно восприятие, когда человек, художник видит природу своими глазами, причём глазами человека страстного, неравнодушного, человека, умеющего любить, ненавидеть, принимать, не принимать, тосковать, боль чувствовать, вот всё это и проявлялось в его картинах, вот, наверное, в этом - главная суть…
Что касается - Аникеенок, как человек - это максималист, очень чётко: кого-то принимает он полностью, а если не принимает, то не принимает тоже полностью. Если принимает, то дружит, не обращает на слабости, мелочи никакого внимания, но если уж не принимает… Отчего, я и считаю, происходили его конфликты с власть предержащими. Он уже само это кресло, на котором они сидят, саму эту осанку начальственную не принимал, не считал нужным скрывать, что он их не принимает. И ему платили той же мерой - старались его самого стереть в порошок, речь шла не о том, чтобы выставить его картины, не о том, чтобы там какие-то блага… об этом он даже не мечтал, а о том, чтобы оставили его в покое, о том, чтобы дали возможность поработать просто-напросто…
Деньги он зарабатывал игрой вечерней в ресторане, много ему не нужно было, человек очень скромный, непритязательный. Пачки концентратов ему хватало на два-три дня. Вот он приезжал на дачу, он мог на старом огороде где-то несколько картофелин выкопать и этим питаться, даже хлеба мог с собой не брать… О каких-то там модных одеждах, о джинсах и башмаках - речи не было: самые стоптанные, самые старые - лишь бы только ноги не вылазили, больше ему ничего не надо было. Для него высшее счастье было - погрузиться в работу… Но, к сожалению, даже это высшее счастье для него было недоступно, потому что не давали работать, не давали спокойно просто отдаться тому, чем он живёт, в чём видит своё назначение…
О войне Лёша рассказывал редко. Когда я услышал рассказ Рафаэля Мустафина, я почти не спал всю ночь. Вспомнился почему-то Савелий, богатырь святорусский, некрасовский, прошедший вместе с другими мужиками каторгу за то, что “немца-управителя живого закопал”… Образ бунтаря с его гордой формулой: "Клеймёный, да не раб!" Но ведь то - крепостное право, история дремучая… А тут - Лёша, живой человек, Художник.
Замышлял я взять интервью у Геннадия Александровича Паушкина, писателя-фронтовика, для которого война началась в Кагуле, на румынской границе, 22 июня 1941 года, а закончилась - в Югославии, 9 мая 1945-го. Интервью я у него не взял, не задокументировал, но рассказал ему Лёшину историю, спросил - часто ли такое на войне случалось, когда своих мерзавцев самосудом уничтожали и что за такие поступки полагалось. Он, фронтовой связист, подумав, сказал, что такие случаи бывали, конечно, хотя и не часто, слава богу. И штрафбат - мера вполне обычная. А там - как повезёт: до первой крови… Смыл вину - всё, чист… Только мало кто из попадавших в эти батальоны в живых оставались – их бросали на самые опасные участки фронта. Но каково человеку с тонкой душой художника всю жизнь носить в себе подобный ад - сами подумайте…
Как-то в День Победы встретил я Лёшу с каким-то его товарищем на улице около геофака. Единственный раз в жизни я видел его пьяным, с трудом ворочающим языком. Он вцепился в меня и начал жаловаться на то, что посыльный из военкомата принес ему поздравление с Днём Победы. "Я его с лестницы чуть не спустил! На хрен мне ваше поздравление, если мне выставляться не дают!" Видя, что я не совсем понял его логику, Лёша криво усмехнулся, махнул рукой: "Все они там гады!". Я покачал головой: "Лёша, куда ты сейчас? Идём домой, я тебя отведу…" - "Нет, я - на работу!" - "Не надо тебе сейчас в ресторане появляться… Пойдём домой!" Но Лёша оттолкнулся от меня, и, подхваченный своим товарищем - всё-таки двинулся к ресторану. А в нашем дворе, возле сараев, я увидал другого фронтовика - он уже отключился, спал на каких-то досках, а левая сторона парадного пиджака являла собой целый иконостас орденов и медалей…
Как-то раз после одной из "летучих" выставок пошел Лёша в обком, чтобы добиться официального разрешения - показать людям результаты своих трудов. Принял его кто-то из наших культуртрегеров, поговорил с ним. И Лёша потом рассказывал, что ему запомнилось из высказываний человека, "сидящего на культуре". Что же он услышал в ответ на свою просьбу? «Вот вы к народу хотите обратиться, выставку устроить, мнение народа узнать хотите. А знаете - что такое народ? Думаете - это все, кто по улицам ходит? Нет… Народ - это только те, кто поддерживает линию партии!». Вот так, не мудрствуя лукаво - чётко сформулировал…
Почти как в "Чевенгуре" платоновском."Без меня народ - неполный" - формула человечности Андрея Платонова - для такого "деятеля" конечно, была неприемлема. До такого понимания дорасти надо. Доработаться. Не умом - сердцем…
Письмо из Старого Оскола
1. Однажды, пропивая в ресторане "Казань" стипендию министерства обороны, увидел я мужика, играющего на кларнете в ресторанном джазе и разглядел, что на пюпитре у него вместо нот - книга Ревалда "Постимпрес-сионизм". Не познакомился тогда, но - запомнил. Встретились позже, у него в мастерской, а при каких обстоятельствах - не помню.
2. На выставке его картин в кафе на "Кольце" при обсуждении на дурацкие разглагольствования какого-то искусствоведа о "начинающем художнике, он заметил: "Не начинающий художник, а художник, кончающий лысеть…".
3. Ахи да охи посещения мастерской его вместе с В.П.Аксеновым, которые ничем не закончились практически, о чём он сожалел.
4. Долгий разговор вечером с газетой "Правда" в руках по поводу доклада Ильичева, напечатанного там 25 декабря 1962 года, закончившийся приговором: "Звездец!". Так оно и случилось.
5. Пришел в общежитие ко мне утром, когда я, лежа, болел после обмытия диплома, поднял и за руку повел в "Бегемот", где функционировала передвижная выставка казахского изобразительного искусства, говоря: "Там среди прочего … есть одна картина - искусство!"
Так бессознательно-пророчески передал он меня "по наследству" художнику Илье Хегаю, с которым обстоятельства жизни свели меня через 20 лет в Старом Осколе в марте 1984, а вскоре было получено известие о смерти Лёши…
…И хотел я ещё вот что вспомнить: как они вместе с Толей Новицким спасли холсты Кандинского, Гончаровой и Ларионова.
Дело было так: в музее сделали ревизию. И полотна художников двадцатых годов решили уничтожить. И что-то уже успели уничтожить, а так как у Лёши были довольно-таки доброжелательные отношения с руководством картинной галереи в этом музее, историческом, и с Дьяконовым, собственно, у него были неплохие отношения, то он, значит, попросил: не сжигать эти работы, не рубить, не выкидывать, а отдать ему. Он, мол, напишет на них картины. Подрамники, мол, хорошие, холст можно использовать… И под этим соусом ему разрешили забрать эти работы. Но вынести он их не успел. Засунул за шкаф, чтобы потом забрать… Часть работ уничтожили. Что уничтожили - неизвестно. Мы потом с Новицким пытались узнать, Толя ведь работал в музее. Но эти списки - пропали. Не только акт, но и состав комиссии той: наверняка там был кто-то из Союза художников. Но теперь об этом можно только гадать. Хотя - всё это было. Да и уничтожено было с приездом Новицкого.
Тут так получилось: Лёша, значит, положил всё это за шкаф… А на другой день приходит новый искусствовед, из Ленинграда приехал, никого не знает, его никто не знает. Он по направлению приехал, это его первый визит на работу. Ну и начал он смотреть, за шкафом - увидел полотна… Кандинского, Ларионова, Гончаровой… "Что это за полотна?" - "Да вот, холсты списанные. Тут один художник взял, а так - хотели выбросить…" - "Как выбросить? Да вы знаете - что это за полотна?!"
Ну, и в общем, их снова в инвентарную книгу занесли… Леша их уже не получил… Благодаря им двоим… Они эти работы спасли. Первый - это Лёша Аникеенок их от пламени спас, а дальше - Толя Новицкий… Благодаря им эти работы в музее у нас находятся…
Предыдущая часть Следующая часть