…Ну, я, наверное, нахожусь в таком отношении по сравнению с вами со всеми, в несколько особом, что ли… Так как я, в общем-то чиновник, я работаю в министерстве культуры вот уже 25 лет скоро. Я с ним и познакомился именно на этой почве, скорей всего, общаясь с его искусством не по своему личному к нему отношению, а ещё и по должностным обязанностям в какой-то степени…
А вообще - в принципе - знакомство с ним - это во всем виноват Толя Новицкий. Мы с ним всегда были в хороших отношениях и он меня как-то с ним познакомил у него дома, а затем - у Новицкого встречались. Я могу сейчас вспомнить те знаменитые "среды", на которых встречались Лёша, Толя Новицкий, да и ты, наверное там бывал, и Гортензия Никитина, и Рустем Кильдибеков… Кильдибеков, кстати, прекрасный парень, я с ним до сих пор в прекрасных отношениях, он много сделал для Лёши… Но и Новицкий тоже в своё время из-за Лёши пострадал - очень серьёзно в принципе. Он работал заместителем директора музея изобразительных искусств, прекрасно работал. Он великолепный специалист, знаток своего дела, искусствовед, крупный, я сказал бы, искусствовед, и остаётся им, хотя работает в несколько иной области… (В своё время Анатолий Иванович Новицкий был "изгнан" из музея и долгие годы "от-сиживался" в секретарях Общества защиты и охраны памятников культуры. Сейчас - заведует отделом русского искусства в Музее изобразительных искусств Республики Татарстан. - Н.Б.)
Лёша…Леша был бесконечно добр… Не знаю - наверно, сугубо русская натура: человек, который воевал, который жил очень трудной жизнью, он понимал, что другим живётся не легче. Ибо эта его доброта была всегда наружу. И люди его любили, многие - очень. Не то, что официальная часть или художники. Те ведь были заинтересованы - любить его или не любить, чего греха таить. На заседании худсовета они, допустим, говорили что-то… Человек, который скажет о нём плохое что-то, на этом уже имел какой-то капитал в морально-политическом плане. А сказать что-то хорошее – наоборот - каждый ещё подумает… Люди, которые к этому прямого отношения не имели, они любили его, причем - люди разных сословий или уровней. Ученые, крупные директора заводов с удовольствием смотрели его картины… Писатели некоторые, например - Мирсай Амир, тогдашний председатель Союза писателей Татарии. Он потом говорил: "Я не вижу здесь ничего аполитичного или того, что сделает нас другими людьми." Я тогда работал в отделе искусств, с Мирсаем Амиром мы часто общались. И его высказывания сводились вот к чему: "Я не вижу в этом ничего страшного. Это надо выставить, показать всё, что у него есть. Кто от этого что потеряет? Войны не будет, ничего страшного не произойдёт." Это его слова, он их говорил не только мне, он высказывал это мнение и среди тех, кто имел к этому отношение, но дальше этого не пошло… Могу вспомнить и о Жиганове, председателе Союза композиторов. Назиб Гаязович зашёл как-то в министерство, в приёмной мы как-то разговорились, и он при всех тогда сказал: "Вот тоже - нет дел у руководства нашей республики, как заниматься шумом вокруг Аникеенка! Да его просто надо смотреть, выставлять… У нас художников традиционных, которых мы видим, которые рисуют доярок, дымы над городом, электростанции всякие, пароходы-теплоходы, краны подъёмные - этих работ сотни! И вдруг среди них появился один - не в этом ли беда? - не такой как все… Что тут особенного? Быть может он обязан быть другим! Один нашёлся, нашёл в себе мужество стать другим. Ведь если бы Аникеенок захотел, он, наверное, писал бы не хуже, чем другие, традиционалисты наши… Он это всё умеет, ведь он художник. И что же теперь его за это надо гнать? Наказывать? Причём наказывать самым страшным путём для художника - не выставлять его, забыть о нём…". Это - слова Жиганова. Он много тогда говорил, я передаю не дословно, конечно, смысл… Было и другое: ах, как бы чего из-за отношений с Аникеенком не вышло! Вот в этом плане искусствовед Аркадий Файнберг, он сейчас в институте культуры преподаёт, а тогда - в музее работал… Вот уж где, я вспоминаю, ненависть просто была! Ни раньше, ни позже я не видел столь оголтелой ненависти к его живописи, к его личности, вообще к Аникеенку, к его жизни, к друзьям художника… Всё это Аркадий просто ненавидел. Чем это было вызвано? Почему? Зачем? И любое движение Новицкого в сторону поддержки Лёши, в сторону понимания, просто - разъяснения его работ - всё вызывало противодействие, бешеное отталкивание…
…Когда меня сводили туда, к нему, и я его живопись увидела, я потрясённая пришла, и конечно, отцу своему рассказала, что есть такой художник. Он тоже захотел сходить, посмотреть. Тогда мы как раз переехали из старого здания консерватории в бывший обком. И там, на третьем этаже, около малого зала была аудитория, довольно большая… Тогда она никем не была занята. А проректором по научной работе был тогда Апресов Владимир Григорьевич, знаток, большой любитель искусства, живописи, и мы тоже сводили его к Лёше. Вернее - его Назиб Гаязович сводил. И тогда они выделили ему эту аудиторию возле малого зала и Лёша там месяца три-четыре работал, когда у него совершенно безвыходное положение было. Но, к сожалению, где-то в конце августа начинался учебный процесс, а помещений было мало, и ему пришлось уйти оттуда. Я очень переживала, всё говорила - нельзя ли как?.. Но ничего подходящего не нашли… Это было лето 1963-го. Он хорошо поработал в консерватории, он очень доволен был, он даже был у отца на дне рождения и подарил ему картину, которую выбрал Апресов Владимир Григорьевич, и выбрал очень хорошо, это отличный большой пейзаж! А "Дымковские игрушки" его, я помню, отец сравнивал с музыкой Щедрина, который тогда увлекался русской музыкой, писал "Озорные частушки" и прочее…Он говорил. что эти вещи у него ассоциируются с этим вот русским направлением музыки Щедрина… А через год Лёша обосновался в Петропавловском соборе, там себе мастерскую устроил…
… Время было - сам знаешь какое, и хорошее, и плохое… Для нас оно было хорошее, потому что молодость, наверное… Была ли она счастливой? Конечно, кажется, что да, но тогда мы чувствовали и хорошее, и плохое.
Я могу сказать только одно: что когда я впервые пришла к Леше, и впервые увидела его картины, это был какой-то совершенно… шок для меня. Хотя я так, теоретически - знала, что картины должны быть многоцветные, яркие, всё равно… В наше время ведь был какой-то совершенно неописуемый расцвет графики. Тогда впервые стали продаваться эстампы. Все они были черно-белые. Это впервые по-моему как-то творчество стало доходить до нас не в тиражированном виде, не в виде репродукций… А когда я увидела Лешины картины, то я, честно скажу, мне даже не стыдно в этом признаться - я была прямо шокирована. Ну конечно, так нельзя! Какое-то несъедобное сочетание совершенно! - ярко-желтого, красного, яр-ко-зеленого…
Но это - буквально - в первый момент…
Потому что когда он вытащил пятую или шестую картину, я уже почувствовала прямо, что это - мой мир! А пришла я к нему с Леной Козыревой. Она мне позвонила страшно взволнованная, сообщила об этой выставке в Доме ученых, которая не состоялась, и сказала: "Но к счастью папа с ним познакомился, и к нему можно придти." Вот так мы пришли вместе с ней на Дзержинского, вот так началось наше знакомство с Лёшей.
Его лицо было мне знакомо, потому что я тоже жила на Ленина, я видимо, его видела, и он меня тоже, потому что как-то примелькались… Он спросил: "Мы не могли быть с вами знакомы?" Я говорю: "Мне тоже кажется, что я вас знаю…".
Нужно сказать, что к Лёше я пришла в очень тяжелый момент жизни, когда мне казалось, что всё черно и ужасно, кошмар один… И, положа руку на сердце, я могу сказать, что его живопись меня спасла. Это я говорю без всякой позы, совершенно откровенно и серьёзно. Потому что когда я увидала - сколько радости может нести жизнь - такая, какой она была в Лешиных картинах, я почувствовала, что прекрасней жизни ничего на свете нет. Ну, я и раньше знала, что бывают красивые жёлтые деревья и всё такое прочее, но это была такая необыкновенная гармония между красками и самой жизнью! Эти радуги, деревья, домишки - это вообще целый мир какой-то! У него ведь было очень много радуг на картинах. И это было и наивно, и празднично - от них веяло прямо каким-то предчувствием счастья, что ли… Поразительно какое-то детское, неиспорченное восприятие… Меня всегда поражало, что Лёша, прошедший такую кошмарную школу жизни, он многое мне рассказывал, меня поражало - как, не смотря на всё это, в его душе могла сохраниться такая чистота… Это была поразительная свежесть восприятия, какая-то чистота… не знаю как сказать даже…
…Вспоминая то время… его нельзя представить без Лёши. Он был в центре, он держал весь кружок друзей, который сложился в шестидесятые годы, и встречались мы часто, практически ежедневно. С 1961-го по 70-й, почти десятилетие.
Всегда Лёша куда-то звал, что-то предлагал: то мы едем на лыжах кататься, то к его маме в Юдино, в трескучий мороз, у неё едим какое-то потрясающее варенье из красных помидор, разговоры, шутки… Конечно - об искусстве и о том, что всех нас волновало тогда. Летом - едем куда-то за Волгу. И всегда Лёша что-то предлагал, предпринимал что-то необычное, моторным был, менял планы; собрались туда, а он иначе поворачивает, что-то увидел, что-то его потрясло - какой-то вид, какое-то лицо в толпе, какое-то слово случайное, и тут же всё иначе окрашивалось…
А самое главное - в отличие от нас всех - он был честен в своих высказываниях и поступках. Мы - я по себе сужу - чего-то опасались, чего-то не хотели сказать, кого-то боялись или не боялись - ну, деликатность какая-то сдерживала наши слова, определения людей, их поступков… А у Лёши этого не было, он всегда поступал так, как он считал нужным и оценивал людей прямо. Он не признавал компромиссов, особенно, когда речь касалась искусства. Это, наверное, происходило оттого, что он своё дело чрезвычайно любил и отдавал ему все свои силы. В общем, всегда оставалось ощущение: вот такой человек, неординарный, другое слово трудно подобрать…
Ну, прежде всего я хочу сказать, что для меня он стоит рядом с такими же как он странными, измученными людьми, талантливейшими художниками, и не только художниками - музыкантами, поэтами, скульпторами, которых я знаю во многих городах России, или знал, потому что многие из них погибли - повесились, спились, и даже один уехал за границу. А Лёша - он всё-таки во Пскове был принят в Союз художников, оформил междугородную станцию, его, вроде, зауважали. Как он ни менялся, он все-таки оставался самим собой…
…И я до сих пор не могу понять одного: что же такого антисоветского, что же страшного видели - и не только чиновники, но и мы сами, любившие его… Откуда этот страх запрета, откуда эта какая-то сладкая жуть, которая нас охватывала, когда мы в его тесной каморке разглядывали эти картины. Он их выхватывал откуда-то сверху, с антресолей, а то и из-под кровати… Однажды показал штук сто подряд. Музыканты, гуси, церкви, что-то ещё… Элементарные, почти символы, какие-то простейшие предметы бытия. И почему-то возникало ощущение, что сейчас придут, какая-нибудь компания озлобленных ортодоксов, и начнут, значит, расшвыривать всё это, гнать тех, кто пришел смотреть… При всём том, что происходило это в самые светлые годы, потому что потом вообще наступила полоса какой-то черной пьяни и грандиозного лицемерия…
А тогда, казалось бы, он был ко времени. Ну, как это всегда бывает в России? - вот Москва грянула в колокол, и сразу же проснулись ребята в городах - талантливые художники, поэты, музыканты… Но для своих, в своём кругу - он всегда остаётся как клоун, какой-то изгой, и, видимо, надо сказать с горечью - особенно это характерно для национальных республик. Я часто об этом думаю и я понимаю, что в национальных республиках особенно суров этот климат, и сразу хочу уточнить: не столько к людям других национальностей, нет, а пожалуй, что прежде всего к своим национальным кадрам, к своим художникам, которые посмели не походить на Якупова или кого-нибудь ещё. Я знаю музыкантов, к слову сказать, в Казани, при упоминании имен которых ещё недавно плевались местные чиновники, но сейчас, вроде, стало модным поощрять национальное, и дай им бог - на этой волне остаться живыми и, так сказать, добиться славы… Но что касается Лёши Аникеенка, то здесь меня тогда поражала какая-то единодушная неприязнь - его имя было просто оскорблением… Как имя Окуджавы когда-то для комсомола… Меня не столько удивляет та неприязнь, которой он был окутан, сколько меня поражает наш собственный страх, наше ощущение чего-то запретного, в этих, насколько я сегодня могу судить, нормальных человеческих картинах ищущего художника… Там не было каких-то политических социальных экстравагантных эпатирующих обобщений, как, скажем, у Ильи Глазунова в его "Мистерии ХХ века", где и Гитлер, и Сталин, и Солженицын, и все… Алексей никогда этим не занимался - он рисовал людей, рисовал музыкантов, рисовал забулдыг, рисовал деревья, цветы, и почему-то всё это вызывало такую же оторопь, какую вызывали бы картины политического содержания… Вот это мне непонятно…
Н.Б. - Ну, Глазунов - это китч. А гражданские мотивы у Лёши всё-таки присутствовали, потому что была и картина, написанная после "Одного дня Ивана Денисовича" - "Концлагерь"… Очень сильная вещь была. Да и в других вещах много чего было…
Р.С. - Я его запомнил не как иллюстратора каких-то уродливых, страшных событий нашего времени, я его запомнил как художника, рисовавшего город, пейзажи, какой-то свой мир… Я хочу сказать, что у нас повторилось то, что было во Франции, когда импрессионисты появились со своими странными сюжетами, вернее сказать - со старыми сюжетами на новый лад, со всеми этими завтраками на траве, и всё это казалось диким, нелепым; оказывается, то, как написано, сама манера, в которой всё сделано, не принималась… И вот странно сказать - что практически через сто лет, и через сорок лет после блестящего взлёта нашего советского авангарда, который сейчас разошёлся по всему миру, странно сказать, что в самый взлёт "воли" хрущевской, повторилось всё в какой-то дикой и в какой-то необъяснимой мере…
Тут я прерву пока нашу беседу с Романом Солнцевым, ныне - одним из сопредседателей Союза российских писателей.
Из очередной поездки в Сибирь я вернулся в феврале 1964-го. В Казани мало что изменилось. А впрочем - новости были… Особенно порадовался я за Лёшу. Он много работал, каждый раз показывал всё новые и новые холсты. В это время к нему уже началось настоящее паломничество людей науки.
Профессор геометрии, исследователь и продолжатель идей Лобачевского, любимец студентов Борис Лукич Лаптев устроил Лёше одну из "летучих выставок" в клубе математиков "У Бегемота". (Позднее - лет через 15 появился в Казани пивной бар с подобным названием! Но это уже другая эпоха и другая история…). А клуб математиков действовал не в музейном "Бегемоте", а на территории университета, рядом с "домиком ректора", где располагался Институт математики. На этой выставке я успел побывать, помогал Лёше таскать картины и радовался, что среди новых вещей одна - называлась "Геологи". Леша, помнится мне, светился. Выступал. Отвечал на вопросы в своей иронической манере. Временами его "заносило". Он заявлял, например, что в идеале хотел бы жить на необитаемом острове и заниматься только живописью. И никогда не расставаться ни с одной из своих работ. Видимо, хотелось немного "подразнить" научную молодежь. Ма-тематиков это задевало. Ведь искусство адресовано зрителям… А их - вроде как - выносят за скобки, если остров необитаемый… "Тёща его, видимо, сегодня снова достала!" - думал я, глядя на Лёшу. И - любовался и "Пастухами", и новыми пейзажами Заволжья с холмами и оврагами, и "Геологами", которые тащат свои рюкзаки по ярко-о-ранжевой тайге, так напоминавшей мне осень в Кузнецком Алатау, золотое время, когда уже нет ни комара, ни мошки… А вот второе его утверждение - что он не хотел бы расставаться со своими холстами - мне было понятно. Художнику хочется видеть весь свой путь - все свои полотна, как родители хотят видеть детей живыми… А работы - впервые - начали от него уплывать. И он жалел, что не остаётся даже репродукций - ведь цветная фотография тогда ещё была дорогой новинкой, да и разве могла она заменить живопись? Пробовал я, приводил к нему геолога Андрея Вишнякова, который сделал несколько стереоскопических цветных слайдов с работ Лёши, добыв широкую обратимую пленку. Но прошло время, слайды выцвели… Насколько всё сложнее - у художников… То ли дело у нас - блокнотик имеешь с огрызком карандаша - и уже вооружён… А если память хорошая - и бумаги не надо…
Кажется - к тому, 64-му году, Леша оборудовал себе мастерскую в длинной комнате с маленькими окошечками - в приделе, на втором этаже Петропавловского собора, где когда-то крестили детей. Собор в то время числился за Госмузеем, находился под его присмотром, "на балансе". И тот самый В.Дьяконов, директор, в жизни был мужиком всяким - и выпить вполне демократично был не прочь с сотрудниками, и к Лёше относился куда добрее, чем юольшинство художников. Вот и предложил он Лёше - вселись, мол, и работай там… Леша сходил, посмотрел, и - вселился… Привёл помещение в порядок, к зиме - печку сложил, потому что отопления не было. Построил стеллаж, перенёс из дома картины. Летом там было вполне сносно, тем более, что и работать можно было прямо на воздухе, как на веранде. Зимой - хуже: надо было топить печь, отогревать помещение… Внизу, на первом этаже, одновременно начались тогда работы по переоборудованию храма под планетарий… Туда же быстренько провели телефонную линию… Кто-то из журналистов предупреждал: "Аникея твоего слушают. Не ходи к нему…" Я не обращал внимания. Махал рукой: "А…" - и продолжал ходить а собор к Лёше, у которого уже появились в ту пору "Скорбящие старухи", а потом - и "Крик души", а так же одна из больших по формату и поразительно сильных его работ, написанных после одной из поездок в марийские края. Он называл её "Тётя Дуня". На полотне - в каком-то плавающем состоянии, чуть ли не паря над столом - всё-таки сидела пожилая женщина. В этой полуфантастической позе - пила чай из блюдца. Глаза, написанные в его манере - большими, концентрическими кругами, переполнены болью. Лицо, перепаханное морщинами. Корявые, изуродованные работой руки. Коричневые носки написаны с удивительной выразительностью, словно их писал Гоген или Матисс. Тёмное платье. И на груди - плоский жёлтый кружочек медали "За победу в Великой Отечественной". Естественно - она узнавалась только по цветной тесёмке, георгиевской ленточке… Не один час провёл я, общаясь с Лешей и его "Тётей Дуней". Для меня она была аналогом прозы Виктора Астафьева, Фёдора Абрамова, Василия Шукшина, Белова и Распутина, наших "деревенщиков", сказавших свою правду о жизни народа. Однажды - плеснул я в стакан чего-то сухого и сказал:
- Леша, давай выпьем за неё… Ты настоящий художник, ты это доказал. За эту вещь я бы дал тебе Ленинскую премию!
Лёша улыбнулся, недоверчиво посмотрел на "Тётю Дуню", на меня, вздохнул:
- Ну, что ты… Какое там… Не до жиру, быть бы живу…
Мне стало неловко. Я был искренен в своём порыве, но - забыл, где и в какое время мы сидим… Лёша - не забывал.
Предыдущая часть Следующая часть